Ночные приключения: жизнь в тени мегаполиса

Ночная работа

Ноябрь уже сплошил вечером, и к пяти часам в квартире на проспекте Мира уже темнело. Я, Людмила Петровна, сидела за столом на кухне, слушала, как в старых радиаторах журчит вода, и вдруг услышала резкий стук сверху, а потом ещё один. Чтото тяжёлое покатилось по полу, скрипнуло. Я вздрогнула, сняла очки, прислушалась. Пауза и снова глухой стук, будто ктото бросает доску на бетонный пол. Затем поскрипела и заскрежетала плита, словно ктото перемещает тяжёлый ящик, царапая линолеум.

«Опять ремонт», пробормотала я, чувствуя, как в груди поднимается раздражение. В коридоре слышался лишь голос соседки с пятого этажа, ругающей телефонный разговор, а над головой гремел, будто стройка. На часы посмотрела без двадцати одиннадцать. По правилам после одиннадцати должно быть тише, но мне уже хотелось схватить швабру и нанести удар по потолку.

Я не встала. Съела остатки гречки, слушала грохот наверху, пока через десять минут всё не стихло. Вздохнула, помыла посуду, выключила свет и пошла в спальню. Кровать стояла у окна, а за окном редкие машины медленно проезжали двором, их фары скользили по стене. Я укрылась пледом, попыталась открыть книгу, но глаза уже слипались. Погасила настольную лампу и закрыла глаза.

В полночь меня разбудил новый удар настолько сильный, что задрожал абажур.

Что это за чертовщина? выдохнула я, сев на край кровати.

Сверху глухо бухнуло, потом последовал странный ритмичный стук, быстрее молотка, потом пауза, потом снова. На телефон посмотрела ровно двенадцать ноль-ноль. В голове всплыл голос участкового о «режиме тишины», но звонить в полицию я пока не собиралась.

Утром, когда я выбрасывала мусор в подъезд, на лестничной площадке уже пахло варёной капустой, а снизу ктото тащил тяжёлый пакет. Дверь сверху хлопнула, и по ступенькам быстро поскользнули кроссовки.

Мимо меня пробежал молодой парень лет двадцати пяти, в тёмной куртке, с рюкзаком и наушниками, свисающими с шеи. Волосы торчали изпод шапки. Он кивнул мне и уже перепрыгивал через две ступеньки.

Молодой человек, окликнула я.

Он остановился, обернулся. Лицо у него было бледное, глаза кроваво-красные, но улыбка вежливая.

Да? спросил он.

Вы живёте на шестом? прищурилась я.

Да. А что?

По ночам у вас стучат? нашла я слово.

Он смутился, поправил рюкзак.

Это мы просто работаем. Стараемся не шуметь.

В час ночи? подняла брови.

Мы не каждый день, а только когда дедлайн. Я думал, никому не мешаем.

Меня охватило раздражение.

Я сплю в это время, кстати. Мне шестьдесят пять, давление повышается, от ваших ударов я подпрыгиваю, прошептала я.

Он сжал губы, кивнул.

Извините, поговорю с ребятами, будем тише.

«Ребята»? Значит, их несколько. Я представила себе компанию в наушниках, с банками пива, громкой колонкой. Сухо ответила:

Очень надеюсь. Иначе вызову участкового.

Он кивнул и поспешил вниз. Я посмотрела ему вслед, поморщилась и вернулась в квартиру.

Днём было спокойно, лишь иногда слышались шаги сверху. Вечером сварила суп, посмотрела новости, позвонила подруге. Мы обсудили цены, лекарства, кто как болеет. О шуме лишь вздохнула, но не стала говорить.

Ночью в полвторого снова началось. Сначала тихий топот, потом серия ударов, как ставят тяжёлый стул, потом короткий звонкий звук, будто бьют по металлу.

Ну всё, пробормотала я в темноте.

Включила лампу, надела халат, встала в тапочки и пошла на кухню. Взяла швабру, вернулась в комнату и пару раз сильно ударила по потолку. Шум наверху на секунду затих, затем продолжился, но уже тише.

Лёгла, но не смогла заснуть. Слышала, как над головой ктото перемещает вещи, идёт, стучит. В голове всплывали слова: «Молодёжь обнаглела, никого не уважает». Я думала, как раньше соседи с чашкой чая собирались, а теперь даже имён не знают.

Утром написала объявление на листочке из блокнота: «Уважаемые соседи с шестого! Пожалуйста, соблюдайте тишину после 23:00. Невозможно спать от постоянного шума. С уважением, жильцы пятого этажа». Не подписалась. Приклеила скотчем к двери подъезда.

Днём, выходя в магазин, заметила, что листок уже сорвали, остались только полоски скотча. Я сжала губы, в голове промелькнула мысль: «Значит, война». Слово звучало громко, будто бы её спокойную жизнь ктото захватывает.

Вечером позвонила соседка с пятого, Таисия Петровна.

Валя, это ты писала про шум? спросила она.

Да. Ты тоже слышишь? ответила я.

Я уже глуховата, меня не так тревожит, но внучка жалуется, что там долбят. Будь осторожнее, не связывайся. Сейчас молодые нервные.

А что, терпеть? спросила я.

Поговори ещё раз, почеловечески. А если нет жалуйся куданибудь.

Повесила трубку, села на диван. По телевизору шла передача о дачах, люди ухаживали за грядками, смеялись. Я вспомнила свою старую дачу, где ездили с мужем. Сейчас их нет, а моя территория две комнаты и война за тишину.

Вечером я поднялась на шестой этаж. Дверь у соседей была новой, тёмной, с глазком, звонок светился синим кругом. Открыла её тот же парень, в домашней футболке, с наушниками и запахом жареной картошки.

Здравствуйте, сказала я, стараясь говорить ровно. Это опять я, снизу.

Здравствуйте, он смутился. Мы же вчера Я сказал ребятам, что поздно нельзя.

Вчера в час ночи у вас снова чтото гремело, я отметила. Я не спала до двух.

Он вздохнул, отступил к стене.

Понимаю, нам неудобно. Но сейчас дедлайн, нам надо доделать одну штуку. Мы работаем днём, а вечером только так выходит.

Какой ещё дедлайн? спросила я.

Срок, пояснил он. Мы делаем музыку, проект, нужно записать до конца месяца. Потом будет поздно.

Слово «музыка» меня не успокойвало. Я представила громкие колонки и басы.

Музыку делаете? Ночью? усмехнулась я. А я спать когда должна?

Из квартиры послышался женский голос:

Илья, кто там?

Соседка снизу, ответил он. По поводу шума.

В коридоре появилась девушка в свитере, волосы заплетены наверх, в руках кружка.

Здравствуйте, сказала она. Мы стараемся не шуметь, всё в наушниках. Иногда барабаны, но мы положили коврик.

Какой коврик? устало спросила я.

Специальный, чтобы не вибрировало, объяснил Илья. Я барабанщик, пишем демо, шанс попасть на фестиваль. Это важно.

Я почувствовала, как внутри чтото сдвигается. «Барабанщик», «фестиваль» звучали для меня чужо, но в голосе парня не было наглости, лишь усталость и надежда.

Вы понимаете, мне шестьдесят пять, я живу одна, не могу ночью вскакивать от ваших ударов, сказала я тише.

Девушка кивнула.

Понимаем. Договоримся: до одиннадцати работаем, потом всё. Сегодня вообще не будем. Хорошо?

А вчера? спросила я.

Вчера увлеклись, признался Илья. Не заметили время.

Я посмотрела на них: они выглядели не как хулиганы, а как люди, которые чтото делают серьёзно. Но мне всё равно было тяжело. Я сказала:

После десяти никаких ударов. Ни одного. Если хотите, пойте шёпотом, но без ваших «ударов».

Илья перебил девушку:

До десяти сказал он. Попробуем, но иногда нужен дубль. Если не успеем, всё накроется.

А если накроется, вы же не умрёте, сухо ответила я. А я, если давление подскочит, могу.

В коридоре повисло молчание. Девушка опустила глаза.

Ладно, сказал Илья. До десяти.

Я кивнула и пошла вниз, чувствуя тяжесть в груди. Казалось, я только что отняла у них чтото важное, но в то же время поняла, что без меня им ничего не будет.

Несколько дней было относительно спокойно: шумели до девяти, иногда до половины десятого. Я терпела, глядя на часы. В десять всё стихало, и я облегчённо ложилась спать.

Но в субботу вечером всё сорвалось. Было без пятнадцати одиннадцать, когда сверху ударили так, что стакан с водой на тумбочке подпрыгнул. Затем серия ударов, потом звонкий щёлчок. Я вскочила, сердце колотилось, посмотрела на телефон. В голове пронёслось: «Звонить участковому?», но я накинула халат и бросилась к лестнице.

Лифт ждать не стала, пошла пешком. На каждом пролёте слышала, как в такт моим шагам гремит наверху. На шестом этаже я остановилась, нажала звонок. Дверь открыла не сразу: сначала стих грохот, потом быстрые шаги. Илья, вспотевший, в майке, с палочками в руках, посмотрел виновато.

Мы же договаривались, сказала я, чувствуя ком в горле.

Я знаю, быстро ответил он. Прости. Просто сегодня звукорежиссёр приехал, нам нужно записать сейчас, один раз. Нам очень нужно.

Из комнаты доносился глухой ритм, но уже приглушённый. Слышались голоса, обрывки мелодии.

Один раз? переспросила я. А если не успеете? Ещё один «один раз» будет?

Он провёл рукой по волосам.

Если не успеем, то, наверное, всё. У нас нет денег на новую студию, и времени тоже.

Я посмотрела на него и вдруг ощутила не гнев, а усталость. Вспомнила, как мой сын много лет назад просил не выключать свет, готовясь к экзаменам. Я тогда ворчала, а он сидел, нервничал, читая.

Сколько вам ещё нужно? спросила я.

Он удивлённо посмотрел.

Дватри часа, максимум три.

Три часа ночью? покачала головой. Нет, так нельзя.

Он молчал. Из комнаты выглянул высокий парень с наушниками.

Илья, что там? спросил он.

Соседка снизу, по шуму, ответил Илья.

Парень подошёл ближе.

Здравствуйте. Мы постараемся побыстрее, ковёр подложили, микрофоны через подушку, почти ничего не слышно.

Мне слышно, тихо сказала я.

В глазах Ильи мелькнула паника.

Мы можем вам чемто помочь? замялся он. Может, в интернете?

Вы мне тишину помогите вернуть, улыбнулась я.

Он опустил глаза.

Если не запишем сегодня, всё зря. Мы полгода работали, нам дали шанс. Если трек не будет готов, нас вычеркнут.

Слово «шанс» заставило меня вспомнить, как я, будучи бухгалтером в небольшом НИИ, мечтала попасть в большую фирму, но резюме терялись. Я тоже чувствовала, что меня не замечают.

Я стояла в дверях, слыша, как за спиной Ильи ктото пробует на гитаре кусок мелодии. Не громко, но отчётливо. Мелодия была нежной, хрупкой, но в ней было чтото живое.

Вы сможете сделать так, чтобы до часа было? И без сильных ударов? спросила я медленно.

Илья вскинул голову.

До часа? Мы успеем, буду играть мягче, честно.

И это последний раз ночью, добавила я. Потом только днём и вечером до десяти.

Обещаю, быстро кивнул он. Правда.

Я почувствовала, как внутри всё ещё сопротивляется. Хочется сказать «нет» и поставить точку, но понимаю, что для них эта ночь как для меня когдато защита диплома. Один раз. Потом уже не повторишь.

Ладно, сказала я. До часа.

Он выдохнул, будто с плеч упала тяжёлая плита.

Спасибо вам огромное. Мы покажем, что получилось. Если захотите послушать.

Посмотрим, буркнула я и пошла вниз.

Вернувшись в квартиру, я легла, но свет не выключила. Сверху опять пошёл ритм, но действительно мягче. Иногда резкий удар заставлял меня вздрагивать, но потом звук становился ровнее, слышались обрывки голосов, ктото считал вслух, ктото ругался, когда ошибался.

Я лежала и думала, как странно устроена жизнь: мне нужна тишина, им звук. Мой мир сжат до двух комнат, их мир рвётся наружу, к фестивалям и сценам.

Без пятнадцати часа всё затихло. Тишина стала такой глубокой, что я чуть не поверила ей. Слышала, как хлопнула дверь, ктото прошёл по коридору. Я закрыла глаза, чувствуя, что новая тишина оставила место не только моему одиночеству, но и ночному труду соседей.

Поздно вечером, укладываясь спать, я прислушалась. Над головой было тихо. Гдето вдалеке проехала машина, щёлкнуло в батарее. Я протянула руку к выключателю, задержалась на секунду, вслушиваясь в эту новую тишину, в которой нашлось место и моему спокойствию, и чужой ночной работе.

Оцените статью
Ночные приключения: жизнь в тени мегаполиса
BELLE-MAMAN — Annette, ma fille ! — s’exclama Madame Marie, les mains jointes, en regardant par la fenêtre. — Mais qu’est-ce qui t’amène si tôt ? Le soleil n’a même pas pensé à se lever ! Anne, emmitouflée dans un vieux foulard, piétinait devant la barrière. Le mois d’octobre était traître, frais et brumeux : la brume matinale s’étendait sur la terre comme une rivière laiteuse. — Je me suis dit qu’il fallait bien s’y mettre, Madame Marie. C’est le moment de sortir les pommes de terre. — Oh, ma chérie ! — La belle-mère enfila à la hâte sa vieille veste matelassée. — Attends, j’arrive. À deux, ce sera plus facile. C’était il y a trois ans, la première fois qu’Anne avait franchi le pas de la porte de Madame Marie comme jeune bru. Avant… avant, c’était une autre vie. Annette avait grandi orpheline — sa mère était morte en couches, son père disparu sur un chantier forestier avant ses cinq ans. Le village entier l’avait élevée : un voisin apportait des pommes de terre, une autre un peu de lait, et la grand-mère Stéphanie, que le bon Dieu rappelle, l’avait carrément prise chez elle. Mais la vieillesse ne l’avait pas laissée profiter longtemps de l’enfant — trois ans à peine, puis Anne s’est retrouvée toute seule. Elle a grandi de maison en maison. Elle était devenue une vraie beauté — longue natte blonde, regard bleuet, mais discrète, timide. Les yeux souvent baissés, mais quand elle souriait, on aurait dit un rayon de soleil perçant les nuages. Elle travaillait bien, mettait tout son cœur à l’ouvrage, et pour ça, le village la respectait. — Annette ! — l’appela un jour Paul, le fils de Madame Marie. — Attends une minute ! Elle se retourna, une brassée d’herbe fraîche contre la poitrine. Paul était adossé à la palissade, son large sourire franc sous ses cheveux bruns. Un gars bien bâti, des yeux rieurs. — Qu’est-ce que tu veux, Paul ? — Anne baissa la tête, sentant la rougeur lui monter aux joues. — Ben je me demandais… — Il s’approcha, sentant le tabac et le foin. — Et si on se mariait ? Faudrait pas trop tarder, avant que tu deviennes vieille fille ! Cette phrase lui tomba dessus comme une massue. Anne resta figée, incapable de répondre. Mais lui reprit, un brin moqueur : — Je suis sérieux, tu sais. Ma mère n’arrête pas de dire que tu es une perle, une vraie ménagère. Et moi, je t’aime bien aussi. Tu veux de moi ? Anne triturait les tiges d’herbe dans ses doigts, les idées se bousculaient. “C’est vrai, à quoi bon attendre ? J’ai vingt ans, il est peut-être temps de penser à fonder une famille. Puis Paul est gentil, bosseur. Sa mère, Madame Marie, est une brave femme…” — Oui, — souffla-t-elle, sans oser lever les yeux. Le mariage eût lieu à l’automne, sitôt la récolte faite. Simple, mais joyeux. Madame Marie s’était donnée du mal — tartes et pâtés maison, gelée, gnôle de derrière les fagots. Tout le village était là. — Ma fille, — dit-elle en serrant Anne dans ses bras après l’église. — Maintenant tu es la mienne. On vivra, soudées. Et, au début, ce fut vrai. Anne se démenait pour contenter son mari et sa belle-mère — debout avant l’aube, du pain sur la planche, mijotant de bons petits plats. Madame Marie ne tarissait pas d’éloges — elle se vantait auprès des voisines d’avoir une belle-fille en or. Puis… puis tout changea. Cela commença juste avant Nouvel An. Paul rentra éméché, fort de l’alcool. Anne pétrissait la pâte, pour gâter la famille avec une brioche de fête. — Tu fais quoi là, à te croire la patronne ? — gronda-t-il, vacillant. — Sans demander ? — Paul, c’est la fête demain… — balbutia-t-elle, perdue. — La fête ?! — Il fracassa le poing sur la table, soulevant un nuage de farine. — Et ton mari, t’en fais quoi ? La première gifle claqua sans prévenir. Anne n’eut pas le temps de reculer. Sa joue brûlait, et le goût métallique du sang monta. — Paul… — murmura-t-elle, la main contre la joue. — Pourquoi ? Mais il ne l’écoutait déjà plus, et tituba hors de la cuisine. Elle resta plantée là, hébétée, les larmes traçant des sillons sur la farine éparpillée au sol. Ce fut le début de la dégringolade. Paul n’était plus le même — tantôt doux comme un chaton, tantôt violent, surtout s’il avait bu. Et il buvait de plus en plus. Marie fit mine de ne rien voir ou ne voulait pas voir. Anne se taisait, espérant un miracle. Elle cachait ses bleus sous ses manches, assurant aux voisines que tout allait bien. Mais à une mère, rien n’échappe longtemps. Un soir, Marie entendit du tapage, puis des pleurs étouffés. — Sale traînée ! — hurlait la voix ivre du fils. — Je vais t’apprendre à parler à un homme ! Tout se brisa en elle. Les souvenirs refaisaient surface : elle aussi, toute jeune, recroquevillée face au poing levé de son mari défunt… Non, ça, elle ne pouvait pas l’accepter. Saisissant la baguette du coin, Marie fit irruption dans la chambre. Ce qu’elle vit fit bouillir son sang : Anne, recroquevillée, se protégeait la tête ; Paul, son propre fils, brandissait un tabouret. — ARRÊTE MAINTENANT ! — hurla Marie, sa voix résonnant comme un tonnerre. Paul recula, effrayé par le feu dans les yeux de sa mère, même en plein délire d’alcool. — M’man… qu’est-ce qui t’arrive ? — Je vais te montrer, moi, ce que c’est UNE mère ! — La baguette siffla dans l’air. — Frapper une femme, hein ?! Un coup, puis un autre, encore un. — M’man, t’arrêtes ! — Paul esquivait, mais la baguette le poursuivait sans relâche. — Ça, c’est pour Anne ! — Coup. — Pour toutes les femmes battues ! — Coup. — Pour que tu saches ce que c’est, d’abuser des faibles ! Elle frappait et pleurait à chaudes larmes. Son fils, son propre fils… comment en était-on arrivé là ? — OUST ! — finit-elle par jeter, hors d’haleine. — Je ne veux plus te voir ici tant que tu ne seras pas sobre ! Et si tu touches encore à Anne, alors là, parole de mère, JE TE TUE ! Paul sortit en titubant, la porte claqua. Marie revint auprès d’Anne, restée prostrée là, les genoux contre la poitrine, sanglotant en silence. — Ma chérie… — Marie s’agenouilla près d’elle, lui passa un bras autour des épaules. — Ça dure depuis quand ? — Depuis l’hiver… — renifla Anne. — Je pensais qu’il changerait… — Oh, ma douce… — Marie l’étreignit plus fort. — Pourquoi n’as-tu rien dit ? Pourquoi j’ai rien vu, moi… Elles restèrent ainsi jusqu’à l’aube — belle-mère et bru, unies à jamais dans la peine. Anne vidait son cœur, Marie la berçait : — Ce n’est rien, ma fille… Ce n’est rien… Maintenant, ça va changer. Je ne laisserai plus personne te faire du mal. Et elle tint parole. Paul revint deux jours plus tard — défait, honteux. Sa mère l’accueillit, le regard d’acier : — Voilà, mon gars. Soit tu arrêtes la bouteille et tu files droit, soit tu prends tes affaires et tu dégages. Anne, plus jamais tu ne la touches. Un mois, Paul tint le coup — sobre, appliqué, rentrant à l’heure. Anne commença à reprendre espoir. Mais voilà qu’arriva un colporteur de gnôle. Et tout repartit comme avant. Cette fois, Marie ne laissa pas faire. Au premier cri, elle mit son fils à la porte. Il partit avec son baluchon, trouva refuge chez un camarade buveur. Une semaine plus tard, on le retrouva mort. Asphyxié dans son sommeil, intoxiqué à cause du poêle mal éteint. Quand la voisine apporta la nouvelle, Marie devint livide, s’assit, le regard fixe. Anne s’affola : — Maman ! Maman ! C’était la première fois qu’Anne l’appelait ainsi. Jusque-là, c’était “Madame Marie”. La vieille femme frissonna, dévisagea sa bru, puis éclata en sanglots : — Je n’ai pas su protéger mon fils… — Vous n’êtes pas coupable, — murmurait Anne. — Vous avez agi comme il le fallait. C’était sa destinée… On enterra Paul entouré de tout le village. Marie resta droite, digne, mais ses lèvres pâlirent. Anne ne la quitta pas d’une semelle. La vie reprit. Anne resta avec sa belle-mère — impensable de partir. — À présent, tu es ma propre fille, — répétait Marie. — Où voudrais-tu que tu ailles ? Le temps adoucit les peines. En voyant Anne, Marie songeait qu’une si belle jeune femme ne devait pas veiller seule. Il y avait Stéphane au village — homme travailleur, bon gestionnaire, veuf depuis cinq ans avec deux enfants en bas âge. Il s’en sortait bien, mais personne n’était dupe : il avait le béguin pour Anne. — Tu sais, ma fille, — lança un soir Marie, — j’ai l’impression que Stéphane t’a dans le cœur. Anne rougit : — Maman, vraiment… — Et pourquoi pas ? — Marie trempa ses lèvres dans le thé. — C’est un homme bien. Et ses petits auraient besoin d’une mère… — Non, — Anne secoua la tête. — Je ne peux pas… Et vous ? — Moi ? — Marie eut un sourire. — Je reste là, à venir cajoler mes petits-enfants… Anne garda le silence, mais la graine était semée. Un mois plus tard, Stéphane vint demander sa main. Le second mariage fut discret, sans fanfare. Mais Anne y trouva un vrai bonheur, bien plus que le premier. Stéphane en était fou, les enfants l’avaient adoptée comme maman, et un an après naquit une petite Marie, en hommage à la belle-mère. Marie devint membre à part entière de cette nouvelle famille. Anne passait la voir chaque jour : une note de gâteau, une visite, une caresse. Leur lien ne cessa de se renforcer. Quand Marie tomba malade, la vieillesse vainquant, Anne la recueillit et veilla sur elle comme une mère. — Merci, ma fille, — murmurait la vieille Marie dans ses derniers jours. — Merci pour tout… Tu es la fille que Dieu m’a offerte… Anne pleurait, embrassant ses mains fanées : — C’est moi qui vous dois tout, maman… Vous m’avez sauvée… Vous avez été une mère pour moi… On enterra Marie auprès de son fils. Chaque dimanche, Anne vient entretenir la tombe — elle apporte des fleurs, lui parle comme à une vivante. Et dit à ses enfants : — Retenez bien, mes chéris : l’âme sœur, ce n’est pas toujours le sang. Marie était pour moi la belle-mère, et elle est devenue plus chère qu’une mère. La bonté, l’amour, ça pèse plus lourd que tout le reste… Dans le village, encore aujourd’hui, on raconte leur histoire. Surtout quand belle-mère et bru ne s’entendent pas, quelqu’un finit toujours par souffler : — Ah, mais Marie et Annette… Et tous acquiescent. Parce qu’il n’y a rien de plus fort que l’amour d’une mère — on ne trompe pas le cœur, c’est lui qui choisit qui aimer.