В наш маленький Заречье пришёл день, когда почти вся деревня держала дыхание. Алексей, лучший парень в селе, мастермеханик, руки у него будто из меди, вышел замуж за Зинаиду. Зинаида словно раскалённый мак: яркая, звонкая, её смех звенел, как колокольчики в церкви. Пара выглядела, будто сошла со старой открытки: новый забор, ворота, обвязаные ленточками, три дня гуляли, музыка гремела по всей улице, аромат шашлыка и сладких пирогов наполнял воздух, а гости криком «Горько!» отрывали друг друга по груди.
Я в тот день не была на торжестве. Я сидела в своей поликлинике, напротив меня Олеся, тихая, почти незаметная. Её глаза были, как безмолвные озёра в тайге, в них скрывалась вековая тоска, от которой больно смотреть. На кушетке она держала руки, скрещённые в узел, пальцы отбелели от напряжения. На ней было лучшее платьицеситце в мелкий васильковый узор, старое, но выглаженное, с голубой лентой в волосах. Олеся тоже собиралась на свадьбу свою, с Алексеем.
Алексей и Олеся росли как неразлучные: в первом классе сидели за одной партой, он нес её портфель, защищал от хулиганов, а она угощала его лепёшками с вареньем и помогала решать задачки. В деревне все знали: Алексей и Олеся как небо и земля, как солнце и луна, всегда вместе. После службы в армии он первым делом бросился к ней, они подали заявление, назначили дату тот же день, когда Зинаида с Алексеем отмечали свой союз.
Но потом Зинаида вернулась из города, будто бы навестить старых друзей, и всё закрутилось. Алексей, как будто пойманный в паутину, стал уклоняться от Олеси, прятать глаза, а потом под вечер, уже в полумраке, подошёл к её калитке, теребя шляпу в руках, и, как будто выковывая гвоздь из гнилой доски, сказал: «Прости, Олеся. Я тебя не люблю. Зинаиду люблю. На ней женюсь». Он развернулся и исчез, а Олеся осталась у калитки, ветер трепал её платок, а она не ощущала холода. Деревня завыла, шумела, но чужая боль, как чужой ветер, быстро прошла.
Сейчас я смотрела на Олесю, сидящую передо мной в день её несбывшейся свадьбы, а за окнами громоздилась праздничная музыка, раздавался хохот пьяных. Я видела, как её сердце кровоточит, но она не плачет, не выпускает ни слезы, ни крика. Это страшнее всего: когда человек держит боль внутри, как камень, который ест его изнутри.
Олеся, шепнула я, может, воды? Или капли с валерьяной?
Она подняла свои озёрные глаза, в которых отражалась пустота, будто выжженная степь.
Не надо, Марковна, ответила она тихо, как шелест сухих листьев. Я к вам не за лекарством. Просто посидеть. Дома стены давят. Мама плачет, а мне всё равно.
Мы сидели молча, понимая, что слова не смогут залатать эту дыру в её душе. Только время способно притупить боль, но даже оно лишь накладывает тонкую корочку, которую, стоит лишь её коснуться, и снова вспыхивает кровь.
Мы просидели, может, час, а может, и два. За окном стемнело, музыка стихла, слышен был лишь тик старого часовника и завывающий ветер в трубах. Внезапно Олеся вздрогнула, как будто от леденящего холодка, и сказала, глядя в пустоту:
Я ведь ему шила рубашку на свадьбу, крестиком по вороту. Думала, будет оберегом.
Она провела рукой по воздуху, будто разглаживая невидимый воротник, и на щеке её скатилась одна-единственная слезинка тяжёлая, как расплавленное железо, протянула дорожку и упала в мои руки. В тот момент казалось, что часы остановились, и вся деревня, и весь мир замерли вместе с этой слезой. Я обняла её хрупкие плечи, качая, как ребёнка, и думала: «Боже, за что ты так мучишь её светлую душу?»
Два года прошли. Снег сменился грязью, грязь пылью, пыль опять превратилась в снег. Жизнь в Заречье шла своим чередом. Алексей с Зинаидой, казалось, жили нормально: дом полон, купили машину. Но голос Зинаиды стал резким, как разбитое стекло, её смех превратился в скрежет. Алексей, как будто утонул в воде, почернел, опустился, в глазах тоска. В гараже всё чаще сидел с мужиками, но уже не с пустыми руками: говорили, что Зинаида пилит его с утра до ночи, то денег не хватает, то внимания не уделяет, то на соседку глядит иначе. Их любовь, как весенний паводок, пришла бурой, разрушила всё и ушла, оставив лишь мусор и ил.
Олеся жила тихо, незаметно, работала на почте, помогала маме по дому, будто спряталась в раковину. На танцы и парней она не смотрела, улыбалась лишь изредка, а в её глазах всё та же глухая тайга. Я наблюдала за ней издалека, сердце сжималось, думала, что она так и завянет.
Однажды, в позднюю осень, когда дождь лил, как из ведра, а ветер срывал с берёз последние золотые листочки, калитка моей поликлиники скрипнула. На пороге стоял Алексей, насквозь промокший, грязный, рука его висела неестественно.
Марковна, дрожали губы, помогите. Руку, кажется, сломал.
Я провела его в кабинет, обработала рану, наложила шину. Он сидел, морщась от боли, и, когда я закончила, в его глазах отразилось отчаяние.
Это я сам, выдохнул он. С Кузьмой поругался. Она уехала к матери в город, сказав, что навсегда.
Слёзы текли по его небритой щеке, падая на грязную куртку. Взрослый, сильный мужик, но передо мной он выглядел, как избитый щенок. Он говорил, как бы запинаясь, как тяжело ему жить без неё, как её красота обернулась ядом, а её любовь требовательным кандалом.
Я каждую ночь вижу Олю во сне, шептал он. Как она мне улыбается. А я просыпаюсь и хочется выть. Дурак я, слепой дурак. Самое дорогое, что было, бросил, обменял на яркую обёртку
Я налила ему корвалола, сидела рядом, слушая, как жизнь крутит колёсами, заставляя потерять всё, чтобы понять, что действительно ценно.
На следующий день вся деревня гудела: Алексей развёлся. Через неделю он пришёл к Олесе, но уже не к калитке, а к самому крыльцу. Снял шляпу под ливнем, стоял, промок до нитки, а Олеся не выходила. Мать её выглядывала, машет руками, а он держал свой взгляд.
Тогда калитка отворилась. Олеся вышла в старом плаще, с платком на голове, подошла к нему. Он упал в грязь, опустившись на колени, схватил её руки и прижал к лицу.
Прости, прошептал он, и больше ничего не сказал.
Что же они сказали друг другу, я не знаю, и, может, это и не важно. Важнее было то, что через несколько дней Олеся пришла ко мне за зелёнкой, а в её глазах больше не было выжженной степи. В них вновь блестели лесные озёра, а в глубине, робко, как первый подснежник, пробивался крохотный огонёк надежды.
Они не устраивали роскошную свадьбу. Жили просто. Алексей переехал в её старенький домик, чинил крышу, лагал забор, перекладывал печь, словно пытался искупить виной своим трудом. Олеся оттаивала, как цветок, долго стоявший без воды, наконец поливаемый. Улыбка её стала светлой и тёплой, так что рядом с ней хотелось улыбнуться самому.
И вот летом, в разгар сенокоса, когда воздух пах свежескошенной травой и полевыми цветами, я шла мимо их дома. Калитка была открыта. На деревянной скамейке они сидели: он, крепкий, надёжный, обнял её за плечи; она, тихая, светлая, прижалась к нему и тихо напевала, перебирая в миске ароматную землянику. У их ног, на тёплых досках, в плетёной корзинке спал крошечный мальчик их сын Саша.
Солнце садилось за рекой, окрашивая небо в нежные акварельные тона. Гдето вдали мычала корова, лаяла собака, а здесь, на этом крыльце, царила тишина и умиротворение, будто время остановилось. Я смотрела на них, улыбаясь сквозь слёзы уже не горькие, а светлые.







