В приемной у кардиолога рядом со мной садится незнакомец. Вместо привычного «здравствуйте» он слегка наклоняется и спрашивает: «Ты когданибудь была в детском лагере у озера Сочинского? У тебя маленький шрам над правой бровью я его помню».
Я чувствую, как в горле становится тяжело. Тонкая линия, обычно едва заметная в зеркале, вдруг болит, будто только что открылась рана. Запах антисептика, гудение аппарата, кашель и хрипотца людей вокруг сразу затыкаются. Остаются лишь его голос и августовское солнце, будто из прошлых лет.
«Лагерь альпинистов, 1984 год?» он подгоняет, будто осторожно складывает пазл. Я киваю. Шрам появился, когда я споткнулась о камень у водопада Кисель; порез был маленьким, но кровь лилась как из ведра, а мальчишка в красной ветровке наклеил мне пластырь и нарисовал на нём улыбающийся смайлик.
Я часто рассказываю об этом детям: добрый жест незнакомца. Никогда не говорю, что потом весь походом искала эту красную ветровку глазами.
«Алексей Петрович», представляет себя теперь, словно завершая предложение, начатое сорок лет назад. В нём есть чтото от того мальчишки: та же кривая улыбка, та же робкость, скрытая в шутке. Морщины вокруг глаз только усиливают ощущение, будто всё, что случилось, оставило след не горький, а тёплый. Он подходит ближе, присматриваясь к моей сумке. «Шрам заметил, когда ты приподняла очки. Подумал: если это не ты, то судьба действительно любит шутки».
Я делаю глубокий вдох и говорю: «Пластырь со смайликом». Он смеётся так, как тогда у костра, когда пели песни, знакомые каждому в деревне. За стеклом приемной виден парк, качающие каштаны, октябрьский ветер.
Медсестра в маске с трубкой вызывает очередные фамилии, ручка стучит по листу. Всё течёт своим обычным ритмом, но я ощущаю, будто мир сделал поворот и вернулся в точку, где мы когдато свернули в другую сторону. Мы говорим шёпотом, будто боимся разбудить воспоминания слишком резко. Он упоминает, что летом после лагеря уехал с родителями в другой город, исчезнув без прощания. Написал письмо, но так и не нашёл адрес.
Я рассказываю, что долго стояла у доски объявлений в центре, хотя не имела причины. Потом пришли учёба, работа, брак, дети. Жизнь превратилась в список дел. Красной ветровки уже не стало, остался лишь шрам.
«Ктото оставил файл результатов у стойки!» кричит ктото у дверей, и реальный шум возвращается, как прилив: скользящие стулья, бумажные стаканчики, спешные шаги. Я замечаю, что Алексей держит в руке направление на эхокардиографию.
«Аритмия», бормочет он с полушуткой. «Может, изза Сочи, может, изза осени, а может, просто потому, что мы сидим рядом спустя сорок лет». Я чувствую, как уголки губ поднимаются без моего согласия.
В нём есть то, что я ценю в людях: внимательность. Он спрашивает, люблю ли я ещё походы, есть ли у меня любимые тропы, пью ли я чай с лимоном, как тогда. Я отвечаю осторожно, не показывая слишком многого, но впитывая его присутствие, как тепло рук в холодный день.
Мы вспоминаем палатки, влажность спальных мешков, учителя географии, который перепутал стороны света, и то групповое фото, где я только моргнула. Я не помню, что он стоял рядом тогда. Он помнит.
Внезапно я спрашиваю: «Почему ты тогда, в Сочи, не подошёл ко мне вечером?» Он пожимает плечами. «Боялся, что ты не запомнишь моё имя. Сейчас это смешно, но для восемнадцатилетнего это был конец света».
Хочу сказать, что помню не только имя, но и запах его куртки, и то, как он считал до трёх, пока гаснет свеча в банке. Оставляю эти слова себе, как воспоминание о том августе.
Медсестра вызывает его фамилию. Он встаёт. Перед уходом оборачивается и спрашивает: «Если ты не считаешь это глупым выпьем когданибудь чай? С лимоном и мёдом, как после спуска с Эльбруса». Жестом указывает на столик с листовками, будто там, между советами по холестерину и напоминанием о движении, найдётся место для номера телефона. Я замечаю его обручальное кольцо тонкое, простое. Смотрю на своё: металл блестит холодно под светом люминесцентных ламп. Он нахмуривается. «Слишком много спросил?», быстро добавляет. «Не знаю, что можно, а что нельзя».
«Можно помнить», отвечаю чуть шепотом. «А потом посмотрим».
Он исчезает за белыми дверями кабинета, а я остаюсь одна со тиканьем часов и шуршанием тапочек. Беру одну из листовок и записываю номер на её обратной стороне. Пока успеваю спрятать листок в сумку, меня вызывают. Врач с доброжелательным тоном и холодными руками слушает, делает заметки, кивает. «Сердце стучит ровно, в твоём возрасте это очень хорошо», говорит, когда отложит стетоскоп. Я думаю, что сердца бывают коварными: могут быть здоровыми и одновременно неподготовленными.
Я выхожу первой. Приёмная почти пуста, огоньки аппарата ЭКГ мерцают, как миниатюрные звёзды. Сажусь снова в тот же стул, рядом с которым лежит моя сумка, будто этот шаг может вернуть время назад на несколько минут и приблизить будущее.
Смотрю на дверь кабинета и ощущаю странное сочетание спокойствия и напряжения. Возможно ли, что один разговор в приёмной переписывает историю, которую я считала закрытой?
Звонит телефон. Непонятный номер. Звук стихает, пока я ещё успеваю ответить. Прячу телефон, беру листовку с моим номером, складываю её вдвое, потом ещё раз, как бумажного журавлика, который никогда не полетит. Гдето включают телевизор над стойкой кадры погоды, холодный фронт, дождь в горах. Усмехаюсь, слыша слово «горы», будто оно уже послание.
Алексей выходит через минуту с папкой результатов и улыбкой, которую трудно назвать лишь вежливой. Я делаю два шага, останавливаюсь. В руках у меня эта маленькая, сложенная записка. Наши взгляды встречаются, как тогда над тем пластырем.
В одну секунду в голове всплывают всё сразу: дети, которым я учу не скучать по недоступному; муж, который уже годы спит с левой стороны кровати; мир, который не любит, когда ктото вдруг хочет стать молодым, хотя возраст упорен, как календарь. И мысль, которую не произношу вслух: иногда случай открывает дверь, о которой мы и не мечтали.
Я протягиваю руку. Он тоже. Записка скользит между нашими пальцами и падает на соседнее сиденье, вися между нами, как маятник. Свет отражается в двух кольцах. На мгновение ни один из нас не наклоняется.
«Мне уже идти», говорит он. «Я тоже», отвечаю я. Киваем головами, как старые знакомые, которые знают, что есть слова лёгче тишины и тяжелее обещаний.
Я поворачиваюсь первой, он вторым. Через три шага я обернусь, но он уже смотрит в сторону регистратуры. Записка всё ещё лежит на стуле, белое пятно на тёмносиней обивке, как когдато пластырь на моём лбу.
Дома, у зеркала, провожу пальцем по шраму. Это лишь тонкая линия, но она может за секунду перенести всё тело в август, прошедший четырёхдесят лет назад. Вечером завариваю чай с лимоном и мёдом. Он парит густо, будто напоминает о чемто, что любит возвращаться. Телефон лежит экраном вниз на столе, я не проверяю, не звонил ли ктото.
Не знаю, что сегодня действительно случилось: случайная встреча или генеральная репетиция чегото, что могло бы начаться, если бы нам было на десяток лет моложе или чуть смелее.
В моей сумке, в боковом кармане, я нахожу вечером согнутую листовку со схемой здорового сердца и тонким следом от ручки, проколовшей бумагу. Не хватало лишь одного жеста. И, возможно, именно в этом одном жесте слишком много или слишком мало кроется смысл всех наших жизней.







